Плетнева А.А., Кравецкий А.Г. Церковнославянский язык |
ПРЕДИСЛОВИЕ К ПЕРВОМУ ИЗДАНИЮ
Наша современность, и особенно повседневность, — противоречивы и сложны. Преодолевая трудности и противоречия, мы стремимся к полнокровной духовной и светской жизни, к обновлению и в то же время к возвращению многих утраченных и почти забытых ценностей, без которых бы не было нашего прошлого и едва ли сбудется вожделенное будущее. Мы вновь ценим то, что испытано поколениями и что, несмотря на все попытки «разрушить до основания», передано нам в наследие веками. К таким ценностям относится древний книжный церковнославянский язык.
Его живительный первоисточник — старославянский язык, язык святых первоучителей славянских Кирилла и Мефодия, называемых за их подвиг создания и распространения славянской грамоты и богослужения равноапостольными, был одним из древнейших книжных языков Европы. Помимо греческого и латинского, корни которых уходят в античные дохристианские времена, можно назвать только три европейских языка, не уступающих по старшинству старославянскому: это — готский (IV в.), англосаксонский (VII в.) и древневерхненемецкий (VIII в.). Старославянский язык, возникший в IX в., оправдывает свое название, ибо он, как и его первая азбука — глаголица, был создан святыми солунскими братьями для всех славян и бытовал сначала в среде славян западных и западной части южных славян — мораван, чехов, словаков, отчасти поляков, паннонских и альпийских славян, а затем славян южных в пределах далматинских, хорватских, македонских, болгарских и сербских и, наконец, у славян восточных. В их среде более тысячи лет тому назад в результате Крещения Руси он укоренился, расцвел «яко кринъ пръчистий» и дал удивительные образцы одухотворенного и целомудренного писания, к которым обращались многие поколения наших дедов и отцов.
Без церковнославянского, бытовавшего на Руси, трудно себе представить развитие русского литературного языка во все эпохи его истории. Церковный язык, подобно латыни в западных романских странах, был всегда опорой, гарантией чистоты и источником обогащения русского нормированного языка. Мы и сейчас, порой подсознательно, несем в себе частицы священного общеславянского языка и пользуемся им. Употребляя пословицу «Устами младенца глаголет истина», мы не задумываемся над тем, что «чисто» по-русски следовало бы сказать «Ртом ребенка говорит правда», а ощущаем лишь некоторый архаизм, книжность этого мудрого речения. Наши предки в XVIII в. или в начале XIX в., используя французский идиом trainer une miserable existence, не стали говорить «тащить убогую житуху», как, казалось бы, следовало ожидать, а обратились к церковнославянской традиции и... стали в некоторых случаях влачить жалкое существование. Еще Михайло Ломоносов в «Предисловии о пользе книг церковных в российском языке» в 1757 г. писал, что «старательным и осторожным употреблением сродного нам коренного славенского языка купно с российским отвратятся дикие и странные слова нелепости, входящие к нам из чужих языков, заимствующих себе красоту из греческого, и то еще через латинский», и пояснял, что «оные неприличности ныне небрежением чтения книг церковных вкрадываются к нам нечувствительно, искажают собственную красоту нашего языка, подвергают его всегдашней перемене и к упадку преклоняют. Сие все показанным способом пресечется, и российский язык в полной силе, красоте и богатстве переменам и упадку не подвержен утвердится, коль долго Церковь российская славословием Божиим на славянском языке украшаться будет»[1] .
Таким образом, благоприятное будущее русского литературного языка М. В. Ломоносов видел в опоре на «славенский язык», что и было подтверждено в начале XIX в. блистательным поэтическим слогом Пушкина, а еще почти столетие спустя, в трагические дни Второй русской революции, другой служитель русской Музы поэт Вячеслав Иванов, автор ряда произведений на языке, близком к церковнославянскому, в статье «Наш язык» писал: «Язык, стяжавший столь благодатный удел при самом рождении, был вторично облагодетельствован в своем младенчестве таинственным крещением в животворящих струях языка церковнославянского. Они частично претворили его плоть и духотворно преобразили его душу, его “внутреннюю форму”. И вот он уже не просто дар Божий нам, но как бы дар Божий сугубо и вдвойне, — преисполненный и преумноженный. Церковнославянская речь стала под перстами боговдохновенных ваятелей души славянской, свв. Кирилла и Мефодия, живым слепком “божественной эллинской речи”, образ и подобие которой внедрили в свое изваяние приснопамятные Просветители»[2]. Для многих писателей и поэтов, да и просто ревнителей благолепия русского языка, церковнославянский был не только источником вдохновения и образцом гармонической завершенности, стилистической строгости, но и стражем, как это полагал еще Ломоносов, чистоты и правильности пути развития русского («российского») языка. Утратил ли эту роль церковнославянский и в наше время? Я полагаю, что не утратил, что именно эту функциональную сторону древнего языка, языка, не отрешенного от современности, следует осознавать и воспринимать и в наше время. Мне известно, что во Франции любители и охранители чистоты французской речи так же относятся и к латыни, изучая и популяризируя этот средневековый международный европейский язык и даже стремясь сделать его устным, разговорным в определенных ситуациях и условиях. Они создали общество «живой латыни» (le latin vivant) никак не в ущерб, а на пользу родному французскому языку.
Тот церковнославянский язык, который мы слышим в храмах и находим в церковных книгах, в науке теперь принято называть новоцерковнославянским, на нем пишутся новые церковные тексты: акафисты, службы новопрославленным святым. Этот термин ввел известный чешский палеославист Вячеслав Францевич Мареш (он сам себя так именует по-русски), посвятивший новоцерковнославянскому языку несколько работ. В докладе на конференции, приуроченной к 1000-летию Крещения Руси (Ленинград, 31 января - 5 февраля 1988 г.), он сообщил, что «в наше время существуют три типа новоцерковнославянского языка: 1) русский тип, который употребляется как литургический язык в богослужении византийского обряда (произношение приспособляется к языковой среде); 2) хорватско-глаголический тип, который употребляется в богослужении римского обряда у хорватов (с 1921 до 1972 г. также у чехов); 3) чешский тип, с 1972 г. употребляемый в римском обряде у чехов (оформлен научным путем в 1972 г.)». Недавно изданы служебники римского обряда на новоцерковнославянском языке хорватско-глаголического варианта и варианта чешского. Как все литургические книги, они изданы анонимно, но известно, что хорватский вариант приготовлен И. Л. Тандаричем, а чешский В. Ткадличком. Таким образом, церковнославянский язык можно услышать не только в православных храмах, но и в храмах католических, правда, в последних он звучит крайне редко, в исключительных случаях и исключительных местах.
В нынешней России церковнославянский многими ощущается и воспринимается как язык «мертвый», т. е. сохранившийся только в церковных книгах и службах, во всех иных случаях, даже при домашнем чтении Священного Писания, в ходу — родной русский язык. Не так было в дореволюционные времена. Об этом свидетельствуют многочисленные источники, да и собственные воспоминания о моем детстве, отрочестве и юности. Эта пора прошла в условиях беженского быта в Сербии, в Белграде, где я учился в «старомодной» русской школе, а потом в мужской русской гимназии. В старшем классе моим законоучителем и духовным отцом был протоиерей Георгий Флоровский, а всего Закон Божий преподавался не менее десяти лет (полное среднее образование длилось 12 лет: четыре года в начальной школе и восемь в гимназии). Молитвы, Символ веры и Евангелие (Новый Завет) были исключительно на церковно- славянском языке, и только Катехизис, как мне помнится, Катехизис митрополита Филарета, который мы выборочно зубрили слово в слово, был на русском, и то весьма архаическом (как сейчас помню отрывок, объясняющий, почему крестная смерть Спасителя избавляет нас от греха, проклятия и смерти: «Дабы мы удобнее могли веровать сей тайне, слово Божие вразумляет нас о ней, сколько вместить можем, через сравнение Иисуса Христа с Адамом. Адам естественно есть глава всего человечества, которое составляет одно с ним, по естественному происхождению от него» — и т. д.)[3]. На воскресной обедне, которую многие из нас знали почти наизусть, стояли в гимназической церкви строем, иногда, перед большими праздниками, отстаивали вечерни, часть класса (счастливчики!) пела в церковном хоре, но ходили и в городскую рускую Троицкую церковь, и на кладбище к Иверской. Церковнославянский язык звучал остоянно, церковнославянские тексты (заповеди Моисея и заповеди блаженств, Молитвы, тропари, небольшие притчи из Евангелия), как и латинские тексты или тургеневские стихотворения в прозе, заучивались наизусть, отдельные гимназисты прислуживали в церкви, читали часы, исполняли обязанности псаломщика. Церковславянский язык звучал чаще, чем воспринимался зрительно.
Чтобы понять, как глубоко был воспринят русскими людьми или людьми русской культуры церковнославянский язык во времена, которые сейчас кажутся почти патриархальными, достаточно прочитать краткий и необычайно яркий рассказ «Панихида» парижского российского писателя Гайто Газданова, ставшего эмигрантом после гражданской войны в нашей стране. В рассказе описывается, как во время немецкой оккупации Парижа в 1942 г. умер от чахотки русский беженец, как пришли к нему его немногочисленные, во многом случайные знакомые, которые позвали русского священника, чтобы прямо в доме отпеть покойника и потом отвезти его на кладбище: «Батюшка, старый человек с хрипловатым от простуды голосом, приехал через четверть часа. На нем была поношенная ряса, вид у него был печальный и усталый. Он вошел, перекрестился <...> — Из каких мест покойник? — спросил священник. Володя ответил — такого-то уезда Орловской губернии. — Сосед, значит, — сказал батюшка. — Я сам оттуда же, и тридцати верст не будет. Вот беда, не знал я, что земляка хоронить придется. А как звали? — Григорий. — Священник молчал некоторое время <...> — Будь другие времена, я бы по нем настоящую панихиду отслужил, как у нас в монастырях служат. Да только вот голос у меня хриплый, одному мне трудно, так может быть, кто-нибудь из вас мне все-таки поможет, подтянет? поддержит меня? — Я взглянул на Володю. Выражение лица у него было <...> трагическое и торжественное. — Служите, батюшка, как в монастыре, — сказал он, — а мы все поддержим, не собьемся. — Он обернулся к своим товарищам, поднял вверх обе руки повелительным и привычным, как мне показалось, жестом — священник посмотрел на него с удивлением — и началась панихида. Нигде и никогда, ни до этого, ни после этого я не слышал такого хора. Через некоторое время вся лестница дома, где жил Григорий Тимофеевич, была полна людьми, которые пришли слушать пение. <...> “Воистину суета всяческая, житие же сень и соние, ибо всуе метется всяк земнородный, яко же рече Писание: егда мир приобрящем, тогда во гроб вселимся, иде же вкупе цари и нищие”. <...> “Вси бо исчезаем, вси умрем, цари же и князи, судьи и насильницы, богатые и убогие и все естество человеческое”. <...> Когда отпевание кончилось, я спросил Володю: — Откуда это все у вас? Каким это чудом все вышло, как вы составили такой хор? — Да просто так, — сказал он. — Кто в опере когда-то пел, кто в оперетке, кто просто в кабаке. И все в хоре пели, конечно. А уж церковную службу мы с детства знаем — до последнего вздоха. — Затем гроб с телом Григория Тимофеевича закрыли» <...>[4].
Трудно сказать, когда и как вернется в нашу среду культура и дух церковнославянского слова, церковного распева и будут ли они широкого и глубокого охвата. Бог весть! Но думали ли мы с вами, читатель, десять или даже пять лет тому назад, что в начале 90-х годов в Москве, в издательстве «Просвещение» выйдет учебник церковнославянского языка?
Н. И. Толстой,
академик РАН +1996
Храни Господь всех нас, да послужим примером миру сему.
Всех благ