Продолжаем публикацию глав книги обозревателя «Российской газеты» Марии Городовой «Ветер Нежность», в основу которой легла ее переписка с читателями.
***
Нет, смерти я не боюсь. Девчонкой была – боялась, конечно; мы на фронте даже само слово “смерть” старались не произносить – она и так рядом кружит… А сейчас – нет, не боюсь.
Там, на войне, у тебя сначала даже любопытство какое-то по отношению к смерти: что, я совсем дурошлепом зеленым на фронт попала, в семнадцать-то лет? Но это любопытство тоже со страхом смешано. А потом от нечеловеческого напряжения и любопытство, и удивление, и радость, и стыд, и другие обычные человеческие эмоции притупляются – что-то вроде контузии, только не головы, а всех чувств. Такая отупелость очень опасна – бдительность теряешь: навидалась я, как от этого люди погибали. Поэтому надо все-таки, чтоб страх оставался. И во мне сидел этот страх, животный страх, что умрешь вот так, молодой. Раз – и все… И нет твоей подруги, кудрявой красавицы Раечки. Разорвало на куски. Конечно, стараешься об этом не думать, но вот этот страх, он в тебе крепко сидит.
Хотя, с другой стороны, я отважная была, даже дерзкая – снайпер, награждена орденом Славы, четыре медали, – а этот животный страх смерти во мне был. Только, Мария, страх сам по себе не спасает. Мне, Мария, я считаю, повезло: мне Бог любовь послал – чтобы я выжила. И я выжила. И столько лет после войны, счастливая, прожила – это мне подарок, от Васи моего.
Мария, знаете, у меня сейчас странная память стала: что вчера-позавчера было – не вспомню, а вот то, как на фронт записываться пошла или как своего Васю в первый раз увидела, помню так ясно, будто это вчера произошло.
На фронт я ушла в семнадцать. Военком мне говорит: “Ну куда ты, глупая, лезешь?” А я: “Фашистов бить! Напишите, что мне уже восемнадцать!” И все весело, по-комсомольски. А как иначе? Мария, мы Родину любили, для нас естественно было: как так, враг нашу землю топчет, а мы что, отсиживаться будем? Рвалась я на фронт – не остановить. И добилась своего. Помню, прибыли мы, девчонки, в расположение, солдаты нас обступили, гудят: “Вот это да! Кто приехал: ни прачки, ни связистки, ни санитарочки. Снайперы!” А один смотрит мне прямо в глаза и говорит: “Да, такая стрельнет – и наповал!” Я смутилась, а он: “Не глаза – черешенки!” Солдаты теснятся вокруг нас, девчат, смеются, а мне вдруг дурно стало – вот от этого запаха мужских немытых тел, его никакая махорка не перебьет. Словами не передашь, какой запах. Потом, конечно, к нему привыкаешь – сама такая же становишься: хоть мы и женщины, а никаких особых условий нам никто не создавал, если котелок воды достанем голову помыть, уже праздник. Война различий не делала: мужчина ты или женщина – войне все равно.
С тех пор, Мария, ко мне и привязалось – ”Черешенка”, хотя так ласково, как мой Вася, это никто не произносил. Не знаю, как у других, а у нас с ухаживаниями да с любовью строго было: если командование узнавало, то влюбленных в разные части переводили. То, что после войны про “пэпэже” – походно-полевых жен – говорили, это, я считаю, все от злобы. Не было такого, за что можно было бы нас, женщин на войне, грязными словами оскорблять. Неправда это. Девочки все чистые были, да для нас тогда просто поцеловаться без любви – ни-ни… Мы как считали: вот кончится война, тогда уж и любовь начнется; а сейчас не до любви – Родина в опасности. Сегодня этого многие и не поймут, скажут: вот наивные, – а мы так жили.
Васю своего я долго дичилась. Себе стыдно было признаться, что люблю, а уж чтоб он догадался или другие – ни за что. А ведь как увижу его, так все во мне переворачивается, каждая клеточка трепещет. И одного боюсь: вот он мне сейчас скажет: “Черешенка”, – а я выдам себя, покраснею. Он потом, видно, понял это, перестал меня так называть. Всего-то 24 Васе было, хотя старше, много старше своих лет выглядел. Жена у него в эвакуации осталась… Я про это знала.
Знаете, Мария, горькое и грязное о войне не страшно забывать. Про то, как в окопах до самой печенки промерзали, как ранней весной снег с грязью месили, как по болотам по пояс в воде шли, как друзей-товарищей хоронили, – это забыть не жалко. А вот то, как Вася меня в первый раз поцеловал, даже не поцеловал, а просто губами коснулся, не хочу, боюсь забыть. Он тогда с группой из разведки вернулся, мы их три дня ждали; помню, такое зарево на небе полыхало. И во мне, помню, такое смятение поднялось, что сама не пойму: плачу ли, смеюсь…
Вот какая любовь была…
Мария, я после войны два раза замуж ходила. Первый муж тоже фронтовик был, с нашего, Второго Белорусского, с ранениями, в 1957-м умер. А второй, бухгалтер, меня уже с двумя детьми взял. До 1986-го мы с ним прожили; рак у него был. Мужья хорошие, меня не обижали – грех жаловаться, а все равно никогда я так, как в ту весну, больше не любила. Может, потому что война. И никто ко мне так бережно, как мой Вася, не относился.
Помню, весна бушевала во всю. Я на войне три года была, значит, три весны видела, а вот только ту весну и помню. Да и то не всю, а только ночь одну, весеннюю. Помню, как земля пахла, по-особенному – мы ведь в землянках почти на земле спали, но тут нет, совсем другой запах от земли шел, как будто просыпалась она, как будто она живая. И тишина была какая-то необыкновенная – замерло все. И небо такое… Не знаю, как описать, словно распахнуто к нам – и звезды близко-близко. Вася, помню, закурил и тихо так вдруг говорит: “Сейчас бы умереть и не страшно…” Я ему: “Тебе так хорошо?” А он: “Просто я сейчас всех так люблю – так бы и обнял!” А мне, глупой, вот это “всех бы обнял” обидно стало слышать, я и говорю: “Как всех! И фрицев?” “И фрицев! Всех люблю, всех простить могу… Знаешь, – говорит, – люди как мураши: что-то тащат, куда-то снуют, что-то строят, ненавидят, воюют. А одно только настоящее и есть – вот так полюбить всех. А не можем… Вот умереть бы сейчас таким, когда всех любишь и ничего больше не нужно!” А я: “Ну если ты умрешь, тогда и я умру!“ “А тебя нельзя, – усмехнулся, – ты женщина, тебе новых солдат рожать надо”. И посмотрел на меня так ласково, будто запомнить хотел: “Девочка моя, Черешенка!” А запоминать, Мария, мне надо было.
Через неделю мы из окружения выходили. Не выходили – ползли. Справа пулемет, слева болото, и Вася так полз, чтобы меня собой прикрывать. Прикрыл. Разрывные пули ему достались.
Знаете, Мария, тут со мной недавно в поликлинике нашей случай был. Села я в один кабинет в очередь к нашей участковой, а потом пошла еще к другому врачу очередь занять. Возвращаюсь к участковой, а наша сестра, Элла Ивановна, давай на меня кричать: “Жизни от вас нет! Все по очередям бегаете! А у вас теперь одна очередь должна быть – на кладбище…” И кричит, не унимается. Я сижу, слезы глотаю, а сама думаю: “Господи, да за что ж они несчастные такие?! Мы вон и в войну любили, а эти и в мир все воюют!” Сижу и вспоминаю, как меня мой Василек Черешенкой называл.
Смешно, наверное: бабке столько лет, и зубов уже давно нет, и руки не слушаются, и ноги плохо ходят, от прежней разве что одни глаза остались, да и те слепые, а все туда же – про любовь вспоминает. Только, Мария, думаю, я счастливой родилась, раз меня так любили. И жизнь прожила – грех жаловаться, за все спасибо: детей двоих подняла, дочка за границей с семьей, сын в Москве, внук в прошлом году на каникулы приезжал, правнучка растет. Одного боюсь, что память меня совсем оставит. Об одном прошу: “Господи, забери меня к Себе до того, как я это забуду!” Может, и грех так просить, а я так прошу.
Софья Григорьевна».
Здравствуйте, дорогая Софья Григорьевна! Софья Григорьевна, Христос так обозначил один из признаков кончины века сего: когда «по причине умножения беззакония, во многих охладеет любовь» (Мф. 24: 12). Война сама по себе и есть такое чудовищное беззаконие. И все же, читая Ваше письмо, я вспоминала другие слова из Евангелия: «Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за други своя» (Ин. 15: 13). Спасибо Вам за это.
Спасибо за то, что рассказали нам. Спасибо за то, что в нечеловеческих условиях одной из самых страшных войн не просто выжили, но любили. Спасибо за Победу. Спасибо и низкий поклон Вам за это. Вам и миллионам тех, чьей молодостью, надеждами и жизнями оплачено наше право жить, надеяться и любить.
Сил Вам, здоровья, долгих лет жизни.
Вопль к Богоматери
О чем молить Тебя, чего просить у Тебя? Ты ведь все видишь, знаешь Сама, посмотри мне в душу и дай ей то, что ей нужно. Ты, все претерпевшая, премогшая, все поймешь. Ты, повившая Младенца в яслях и принявшая Его Своими руками со Креста, Ты одна знаешь всю высоту радости, весь гнет горя. Ты, получившая в усыновление весь род человеческий, взгляни и на меня с материнской заботой. Из тенет греха приведи меня к Своему Сыну. Я вижу слезу, оросившую Твой лик. Это надо мной ты пролила ее, и пусть смоет она следы моих прегрешений. Вот я пришла, я стою, я жду Твоего отклика, о Богоматерь, о Всепетая, о Владычице! Ничего не прошу, только стою пред Тобой. Только сердце мое, бедное человеческое сердце, изнемогшее в тоске по правде, бросаю к пречистым ногам Твоим, Владычице! Дай всем, кто зовет Тебя, достигнуть Тобою вечного дня и лицем к лицу поклониться Тебе.