Какими различными могут быть
свидетельства об истине! Но, наверное, самое сильное
свидетельство — то, которое
«прорывается», звучит как бы вопреки.
Вопреки желанию говорящего, в чем-то — вопреки
даже его собственному, реальному опыту. Точнее
— вопреки опыту «обычному», земному
и в согласии с опытом внутренним, духовным.
Такое по своему уникальное свидетельство — настоящая статья, рассказ об очень непростой (а у кого она простая?) истории воцерковления. Рассказ, в чем-то предельно горький, неутешительный, поскольку автор не стесняется говорить о том, что его шокировало, что оттолкнуло, когда он переступил порог православного храма, что заставило совершить «паломничество в страну Запада», иными словами — искать в католичестве того, что «не удалось» обрести в Православии. Но вместе с тем и утешительный — потому что в нем с предельной ясностью проступает самое важное: Церковь — не люди, которые несвободны от недостатков, не организация, в которой что-то может быть не так устроено, не культурно-исторический феномен. Она — дом Божий, «столп и утверждение истины», и открывается это не уму, а сердцу человека, которого коснулась благодать и который понял: правда именно здесь, где она, благодать, так удивительно и непредсказуемо действует.
Это чудо сердечного прозрения произошло с автором. И всё после того, как оно совершилось, остается, кажется, прежним — и мы, несовершенные христиане, далеко не всегда могущие достойно представлять другим то сокровище, которое даровал нам в нашей вере Господь, и наши немощи. И вместе с тем что-то неуловимо изменяется: приходит осознание: эта жизнь, жизнь в Церкви — общая. И только войдя в нее, став ее частью, можно по-настоящему судить о ней, поняв, что «лучше» или «хуже» она становится не благодаря кому-то другому, а благодаря нам самим. И поняв так же другое — что жизни лучше нет и не может быть.
Три года моей жизни прошли в римско-католической церкви. Когда я уходила из нее в Русскую Православную Церковь, те немногие друзья, с которыми я могла этим поделиться, не понимали меня совершенно:
— Зачем переходить, какая разница? Что-то там не так толкуется? Но кто знает, где истина? Если есть смысл в чем-то пребывать, чему-то в той или иной мере принадлежать, то только тому, в чем тебе хорошо.
Действительно, я уходила оттуда, где мне было, в общем, неплохо — туда, где мне и до того было, и в дальнейшем могло быть заметно хуже. Так, по крайней мере, я воспринимала свою ситуацию в тот нелегкий момент.
***
Ведь и пришла-то я в католическую церковь во многом из-за травм, полученных ранее в православных храмах. Начать хотя бы с Крещения. Пожилому батюшке, крестившему нас троих — двоих взрослых и ребенка,— мы были, кажется, безразличны совершенно. Он не спросил нас, кто мы, почему мы решили креститься, знаем ли мы хотя бы Символ веры. Он не поздравил нас. Он вообще не сказал нам ни слова о совершившемся в нашей жизни событии. За время Таинства он несколько раз переспрашивал мое имя — забывал, потому что был явно в своих мыслях.
«Мы для него — клиенты,— думала я, бредя из храма на работу.— Клиенты, заплатившие за услугу, только и всего»…
Опыт общения с прихожанами также оказался печальным. Однажды во время службы с моей головы соскользнул шарф, и стоявшая рядом женщина резко вскрикнула: «Покройтесь!..». В ее голосе была какая-то смесь категоричного приказа и крайнего испуга: как будто на нее и на всех присутствовавших из-за моего шарфа должны были обрушиться страшные кары. Скорее всего, она так и думала… Другой раз я стояла в храме, сжимая правой рукой запястье левой или наоборот — ну, есть у меня привычка держать руки именно так. И вдруг какая-то прихожанка с перекошенной физиономией принялась яростно меня теребить и собственными движениями показывать, что руки я должна непременно держать по швам — как в строю…
А скопление нелепых предрассудков! «В той комнате, где стоит телевизор, молиться нельзя… Евангелие нельзя читать, если с мужем накануне спала…» и т.д. Не знаю, может быть, это были козни лукавого, но в православных храмах я то и дело сталкивалась с весьма специфическими людьми. Мне представлялось, что люди эти с детства чем-то обделены, они казались мне несчастными, закомплексованными, а порой даже агрессивными и подозрительными, и при том поразительно бестактными. В их религиозности, как мне казалось, доминировал страх наказания. Света и радости на их лицах я не видела — даже сразу после Причастия. Они будто какие-то скорбные маски надевали, входя в храм, и считали необходимым маски эти, как билетики в трамвае, до конца поездки сохранять. В этом им виделось благочестие… Сталкиваясь с такими людьми, я чувствовала себя среди чужих.
***
Итак, я решила попытать счастья в костеле, благо, таковой в нашем городе имеется — большой и красивый.
Такой испытательный срок меня не устроил. Решительный и настойчивый характер помог добиться его сокращения. Предшествующий первому Причастию экзамен я сдала блестяще. И вот, пожалуйста — полноценная жизнь католички.
Вы знаете, в этой жизни было немало хорошего! Даже теперь, вернувшись в Православие, я часто вспоминаю нашего священника — ирландца Майкла Скрина. Повторяю про себя его слова: «Если вера не растет — она умирает». Или: «Бог может сделать с человеком все, если человек Ему не мешает. Но это и есть самое трудное — перестать Ему мешать».
Совсем не бесполезной оказалась и католическая литература. Помню, как поразила меня мысль Анри Каффареля: «Человек не встречает Бога внутри самого себя, потому что обитает на шумной и замусоренной окраине собственного существа, а Господь живет в глубине…».
Я не осталась равнодушной к своеобразной поэзии католичества, любила голоса монахинь, читавших Розарий в гулком пустом костеле перед мессой, но больше всего мне нравились минуты тишины после проповеди: закончив говорить, священник садился в кресло, а паства обдумывала то, что он только что произнес. Тишина в эти минуты стояла глубокая — дыхание слышно — но совершенно не напряженная, то есть не вынужденная. Люди действительно думали… и в их душах царила тишь, потому так удивительно тихо было снаружи.
Нечего скрывать, меня привлекала и значительная облегченность и комфортность современной католической мессы по сравнению с литургией в православном храме. Для большинства приходивших в костел русских и прочих (приход был многонационален) именно это стало главной причиной выбора. Мне запомнились реплики: «Раньше я ходила в НАШУ церковь, но там всю службу надо стоять — я не могу, устаю». Или даже так: «В русской церкви я, русская, ничего не могу понять — все поется и читается на церковнославянском. Я прихожу в нерусскую церковь — и здесь со мной наконец-то говорят о Боге по-русски, вот парадокс». (Латынь в католическом богослужении теперь сведена к минимуму — в России, по крайней мере).
Помимо прочего, меня устраивало и отношение к одежде. Я всю жизнь хожу в джинсах, никакого греха в этом не вижу, а что до шарфов и косынок на голове — это совсем не мой облик! В костеле ни юбки, ни косынки от меня никто не требовал, там меня принимали такой, какой я сама принимаю себя. А главное — в католической церкви я ни разу не столкнулась со всем тем, что так не понравилось мне в церкви православной…
— Ну и зачем было уходить?! — все вышеизложенное возвращает, конечно, к этому вопросу.
***
Действительно, если бы я исходила только из своих личных особенностей, привычек, предпочтений — я бы оставалась в костеле если не до конца жизни, то достаточно долго еще, наверное. Но тут вмешалось нечто выходящее за пределы моих особенностей, привычек, мнений, реакций… За пределы моего «я» — насколько я могла тогда это определить. Гораздо позже, уже в православных книгах, я прочитала, что воля человека коренится глубже сознания и глубже душевной чувственности — в ядре личности, именуемом духом.
Меня не оставляло беспокойство. Все происходящее в костеле — при всей привлекательности и во многом искренности — казалось… не совсем настоящим. Приблизительным. Условным. Было ощущение, что я, как некая машина, работаю вхолостую. Бегу на месте. Обманываю сама себя.
Это чувство действительно коренилось глубже сознания. Накапливались, однако, и вполне осознаваемые вещи. «О Мария, без первородного греха зачатая…» — читали монахини в гулком пустом костеле перед мессой. Услышав это, я вздрогнула. Почему без первородного греха? Разве Богоматерь не была в земной своей жизни обычной женщиной? Разве не такой, как все, Она родилась?
Я не была сильна в догматике. Не знала, что догмат о непорочном зачатии Девы Марии был провозглашен Римским папой Пием IХ в 1854 году. Не читала православной критики этого догмата. Но я сходу почувствовала: выделять Богоматерь из человечества, придавая Ей какую-то особую, очищенную и возвышенную природу,— значит отделять от нас самого Христа. Лишать Его жертву подлинного смысла и подлинной силы.
Когда я стала читать книги о католических святых, первая моя мысль была такой: «Это гораздо интересней, чем православные жития!». Да, многие из людей, канонизированных римско-католической церковью, остаются моими спутниками и сегодня. Чего стоят одни только мученики, исповедовавшие веру в нацистских концлагерях! Но, продолжая свои чтения, я встречала все больше конъюнктурных «святых», слепленных на скорую руку буквально из ничего. К примеру, 12-летняя Мария Горетти, объявленная не больше и не меньше как мученицей целомудрия. Меж тем это была просто несчастная девочка, которую пытался изнасиловать, а затем убил некий негодяй… Фальшивый и сентиментальный культ Марии Горетти отталкивал. Еще более неприятно было то, что за нею последовал целый ряд таких же «святых мучениц» — обычных девушек, ставших, увы, жертвами сексуальных преступлений… Я стала понимать, что в католической церкви за последнее столетие, по крайней мере, сложилось какое-то иное понятие о святости — крайне упрощенное по сравнению с тем же понятием в Православии.
Крайне облегченным оказалось и отношение к посту. В общем, он никого не волновал. Никто не мог мне толком объяснить, как и зачем его соблюдать. Духовного опыта поста у меня тогда не было совсем. Но я внутренне чувствовала, что пост необходим каждому христианину лично, и в то же время это дело не только личное — соблюдая пост, каждый из нас духовно поддерживает Церковь. В костеле этого не чувствовалось, об этом не говорилось, и оттого усиливалось чувство «ненастоящести».
Я поняла, что мне надо уходить. И не куда-нибудь (простора для конфессиональных блужданий в городе достаточно!), а именно туда, где мне уже однажды не понравилось,— в Русскую Православную Церковь.
***
— По-твоему, только она — настоящая? Только православные правы, все остальные неправы, так ты считаешь? — в голосе подруги (из тех немногих, с кем я могла в те дни поделиться) слышалось хорошо знакомое интеллигентское беспокойство. Она явно хотела сказать, что Православная Церковь монополизирует истину, деспотически навязывает всем свою точку зрения, и не приемлет пл
— Не считаю — чувствую,— отвечала я, стараясь не дать втянуть себя в спор, поскольку не очень-то была к нему готова,— чувствую в первую очередь. Хотя кое-что и считаю тоже.
Уйти из католической общины, не прощаясь, то есть просто перестать приходить, я не могла. В конце концов, меня всегда встречали здесь улыбкой. Спрашивали, как дела и не надо ли чем помочь. Искренне сочувствовали в главном — в стремлении обрести спасительный путь.
Отец Майкл как раз уехал в Европу лечиться, чем значительно облегчил мне задачу: огорчать его мне было бы просто больно… Все, что могла я в тот момент объяснить, я объяснила сестре Берте — монахине-клариссе, мексиканке, много лет уже работавшей в России. Берта внимательно выслушала и с улыбкой сказала: «Все нормально». Нормальный, то есть, процесс идет… Кто, впрочем, знает, может быть, и патер наш среагировал бы на мои объяснения точно так же.
Через несколько месяцев я встретила Берту на улице. Она сразу спросила:
— Как ТАМ (там — в восточной Церкви) у тебя дела?
— «Там» у меня дела трудно, Берта,— ответила я.
— Но тогда, может быть…
— Нет, я не вернусь.
***
В дальнейшем, однако, «мои дела» в Православной Церкви стали налаживаться. Я нашла хорошего священника и закрепилась за приходом. Приход оказался стабильным и разнородным — разновозрастным, обоеполым и т.д. В силу этого, может быть, не темным (в целом), не ханжеским и не агрессивным (тоже в целом). Немного расслабившись (перестав ждать окрика или шипения за спиной) и немного смирившись с косынкой на голове, я смогла, наконец, иначе увидеть людей, наполняющих сегодня российские православные храмы.
Я стала задавать себе вопросы. Что заставляет их — мужчин и женщин, стариков и подростков, доцентов и шоферов — приезжать сюда каждое воскресенье к восьми утра? Выстаивать службы, для многих других утомительные и непонятные? Учить церковнославянский язык? Что помогает этим людям перешагнуть через лень, через естественную усталость, через личные проблемы, чтобы увидеть и почувствовать Смысл? Я не могла не заметить, что многие из этих людей и в храме бывают куда чаще, и вообще гораздо терпеливее и прилежней меня, а почему? Потому что в них больше веры и смирения. Разве не достойны эти люди всяческого уважения? В какой-то момент у меня появилось очень интересное чувство гордости — гордости за других людей, за тех, кто стоял рядом со мною в храме.
Хотя мне бывает и грустно тоже. От того, например, что, приходя в один и тот же храм два года подряд, я всех постоянных прихожан знаю в лицо, но никого не знаю даже просто по имени. И моего имени не знает никто, кроме священника. Мы не общаемся, мы в лучшем случае друг другу киваем. Я не знаю, почему так, и не в силах это изменить.
Вообще, я думаю, что у нас — у нас, сегодняшних православных, решусь произнести — много проблем. Но воля коренится глубже этих проблем, глубже сознания и душевной чувственности. Проблемы могут разрешиться, могут и не разрешиться, но опору и спасение следует искать в том, что глубже их. Такой вывод я смогла сделать из своей эпопеи с Востока на Запад и обратно.