Евангелисты. Миниатюра из Евангелия. XIV в. Ириней Лионский застал появление еще одной ереси, стоявшей в стороне от гностицизма. Это было учение Монтана. Он родился в мизийском городке Ардаве, на границе с Фригийской провинцией, в языческой семье; был из евнухов и до обращения, возможно, жрецом экстатического культа Кибелы, который сам себя оскопил. Крестившись, он с энтузиазмом и горячностью, отказавшись от всего своего имущества, стал приверженцем крайней аскезы, но в конце концов его ригористические взгляды вышли за границы христианской этики. Его проповедь, которую он выдавал за откровение Святого Духа, избравшего его Своим орудием, Своими устами, имела весьма эксцентрический характер. Свою проповедь Монтан называл исполнением обетования Спасителя о ниспослании ученикам Утешителя – Параклита.
Впервые эта проповедь прозвучала в 150-е или 160-е годы в незначительном фригийском городе Пепузе, ставшем для монтанистов своего рода Иерусалимом, или, если угодно, Меккой. Притязания Монтана вызывали особенно острое отторжение у здравомыслящих христиан. Он легко позволял себе изречения такого рода, выдававшиеся им за богодухновенные: «Вот, человек спит – а я бодрствую; Бог дает сердца человекам»; «Я – Господь Бог Вседержитель, открывшийся в человеке»[1]. У пылкого «пророка» нашлись адепты. Самые известные из них – Прискилла и Максимилла, которые и сами претендовали на пророческий дар; входя «в состояние экстаза, они начинали говорить о себе в мужском роде. Максимилла так пророчествовала: “Господь послал меня благовестителем и истолкователем этого нового учения”»[2]. Известны имена и других монтанистов первого поколения – сподвижников ересиарха: Фемисон, Феодот и Александр.
В Азии приверженцами Монтана становились мало образованные христиане, принадлежавшие к низшим слоям общества, в противоположность гностицизму, который рекрутировал в свои секты (или школы, как их еще называли) лиц, принадлежавших к интеллектуальной элите, начитанных как в священных книгах, так и – еще более – в сочинениях греко-римских философов, историков, поэтов, в эзотерической литературе. Оплотом гностицизма были столичные мегаполисы Александрия, Антиохия, Рим. Монтанизм родился и распространился в глубоко провинциальной и культурно отсталой Фригии.
На Востоке опасность монтанизма была разгадана скоро, и уже в 170-е годы в Иераполе Фригийском под председательством предстоятеля местной Церкви святого Аполлинария был созrван собор, в котором участвовали 26 епископов Фригии и соседних провинций. Собор отлучил Монтана и его приверженцев от церковного общения. Один из современников Аполлинария Иерапольского писал впоследствии об этой ереси: «Недавно я был в Галатии, в Анкире, и застал местную Церковь почти оглохшей от этих новых, как они говорят, пророчеств, вернее, как будет показано, лжепророчеств… Монтан, из местных новообращенных… в безмерной страсти к первенству дал врагу войти в себя; одушевляемый им, придя внезапно в исступление, он начинал говорить нечто странное… Из тех, кому довелось в то время слушать его незаконные выкрики, одни возмущались, считая, что он одержим демоном… его корили и не позволяли ему говорить, памятуя, что Господь учил различать духов и бдительно остерегаться появления лжепророков; другие, наоборот, словно гордясь и немало тщеславясь Духом Святым и пророческим даром… призвали этого духа безумия, льстивого, вводящего народ в заблуждение; прельщенные им, они сбились с правого пути до того, что невозможно было заставить молчать… Диавол… взволновал двух женщин… и они, подобно Монтану, стали говорить бессмысленно, неуместно и странно»[3].
Между тем на Западе – в Италии, Галлии, Африке – монтанизму была уготована иная участь. Там он оказался привлекателен для более широких кругов и, что не менее важно, стоявших и интеллектуально, и по своему церковному статусу выше фригийских монтанистов. Последователем монтанизма оказался один из лионских мучеников, Алкивиад, вероятно выходец из Фригии. Он «жил жизнью суровой и ничего прежде не употреблял в пищу, кроме хлеба и воды»[4]; правда, его соузнику Атталу удалось переубедить его. Как пишут галльские христиане в помещенном у Евсевия послании своим собратьям в Асии и Фригии, «Атталу после первого выдержанного им в амфитеатре состязания было открыто, что Алкивиад поступает нехорошо, отказываясь от того, что создал Бог, и подавая повод к соблазну. Алкивиад послушался, стал есть все не разбирая и благодаря Бога»[5]. Отвергнув монтанизм, галльские христиане, однако, пытались удержать предстоятелей Церквей от окончательного разрыва с заблуждающимися, и именно в этом смысле составлено было ими послание Римскому епископу Елевферию, которое доставил ему святой Ириней, в ту пору пресвитер из Лиона. Если же верить небеспристрастному в этом деле Тертуллиану, то даже один из Римских епископов – по времени это мог быть Елевферий или его преемник Виктор – готов был признать пророчества Монтана и Максимиллы, но его разубедил прибывший тогда в Рим Праксей, который, как оказалось вскоре, был приверженцем монархианистской ереси.
Особенно много приверженцев монтанизм приобрел в Африке, и, прежде всего, в тогда уже многочисленной карфагенской общине. Самым драгоценным уловом ереси стал Тертуллиан, выдающийся богослов и лучшее перо в латиноязычной христианской литературе до Августина. Из поздних сочинений Тертуллиана собственно и известно учение Монтана. Его изречения, равно как и пророчества его последовательниц, записывались, и из них составлены были своего рода «священные книги», которые, однако, были впоследствии утрачены, а экстатический, принципиально алогичный и внеразумный склад их сохранившихся в отдельных цитатах изречений с трудом поддается рациональному анализу. Выручает поэтому представление монтанизма, выполненное великолепным логиком Тертуллианом, который откровенно характеризовал его как «новое пророчество» (nova prophetia), в чем собственно и состояла принципиальная неприемлемость монтанизма для церковного христианства, для которого Откровение Спасителя явилось не просто Новым, но и последним Заветом, так что сама идея Третьего Завета, восходящая к Монтану, но время от времени возрождавшаяся и в позднейшие времена, популярная в декадентском русском богословии начала ХХ века, еретична в самом своем основании.
Монтан разделял все еще распространенное в христианской среде II века, хотя уже и не господствовавшее в ней ожидание скорой парусии – Второго пришествия, с которым он соединял хилиастический утопизм. Ригористический пафос Монтана, равно как и позднего Тертуллиана, проистекает не из гностического дуализма, но от острого переживания близости апокалиптических времен, от оказавшегося обманчивым предчувствия скорого конца истории, когда для избранников Божиих бессмысленно уже заботиться о завтрашнем дне, потому что, фигурально выражаясь, его не будет. Второй брак отвергался монтанистами по причине его нравственной нечистоплотности – как недостойная принявших новое откровение уступка чувственности, но также и потому, что брак предназначен для чадородия, а для воспитания новорожденных уже не остается времени. Даже и единственный брак Монтан допускал по крайнему снисхождению к человеческой немощи. Он призывал своих последователей к мученичеству и всякое уклонение от него, хотя бы и допустимое в рамках церковной этики – например чрез бегство или укрывательство, клеймил как бесплодную попытку уйти от воли Божией, не находя у уклоняющихся никаких иных мотивов, кроме трусости и страха за свою плоть.
Крайне ригористичной была покаянная дисциплина монтанистов. Вслед за Монтаном поздний Тертуллиан различал легкие грехи (leviora delicta), отпустить которые властен епископ, и тяжелые, или смертные, грехи (mortalia delicta), простить которые может лишь Сам Бог, так что грехи отречения от веры, убийства, прелюбодеяния, блуда не могут быть разрешены и на смертном одре. Впрочем, Тертуллиан допускал, что смертные грехи могут быть прощены, но лишь по особому на сей счет божественному откровению, данному чрез истинных пророков, а отнюдь не чрез епископов. За этим своеобразным учением скрывается особая экклезиология. Монтанисты признавали преемство епископской иерархии от апостолов, но ставили ее ниже иной – пророческой – иерархии.
Самое тяжкое обвинение, которое возводится на Монтана, заключается в том, что он выдавал себя за такое же воплощение Святого Духа, каковым по отношению к Богу Отцу является Господь Иисус Христос. Из современников самообожествление инкриминировал ему Праксей. Именно в этом смысле он интерпретировал слова Монтана о ниспосланном в его лице свыше Параклите. При взвешивании основательности этого обвинения следует, однако, учитывать приверженность самого Праксея монархианской ереси. Пылкий апологет Монтана Тертуллиан дискредитировал его обличителя, усваивая ему в хлесткой тираде патрипассианство: «Праксей не в праве… называться исповедником; все его мученичество состояло в том, что он поскучал в тюрьме, затем, явившись в Рим, изгнал Утешителя и распял Отца»[6].
Протопресвитер Александр Шмеман в целом дал верный диагноз монтанизма «как движения ригористов, не вынесших исторической Церкви», и назвал «победу Церкви над монтанизмом» «одной из величайших побед», одержанной «в тот момент, когда перед Церковью стоял роковой вопрос: остаться кучкой “совершенных”, отгородиться от всего не способного это совершенство вынести или же, не меняя ничего в последнем своем идеале, принять в себя “массу”, вступить на путь медленного ее воспитания». Отвергнув монтанизм, «Церковь, – по его словам, – навсегда осудила все попытки развенчать историческую, видимую Церковь, все соблазны развоплотить ее в “Третьем завете”»[7]. Но как представляется, он преувеличивает высоту аскетического и исповеднического пафоса монтанизма, утверждая, что «в нем нашла свое выражение тоска по первоначальной чистоте, по напряженности жизни первых христиан», что «бороться с монтанизмом было трудно: в нем вспыхнуло столько святости, веры, жертвенности, столько того, чем вдохновлялась, чем жила сама Церковь»[8].
Если судить по Тертуллиану, это, может быть, и верно. Но современники, лучше знавшие самого основателя ереси и его ближайших приверженцев, обращали внимание и на изнанку «вспыхнувшей» в окружении Монтана «святости, веры и жертвенности». Аполлоний писал в цитируемой Евсевием книге, посвященной обличению «фригийской ереси»: Монтан «поставил сборщиков денег, прикрывал взятки именем приношений, платил жалование своим проповедникам, чтобы обжорство содействовало проповеди его учеников… Пророчицы бросили своих мужей, только когда исполнились духа. Разве не лгали те, кто называл Прискиллу девой? Ты согласен, что все Писание запрещает пророку брать дары и деньги? А когда я вижу пророчицу, которая берет и золото, и серебро, и дорогие одежды, как мне от нее не отвернуться?! Да и Фемистон был, конечно, прикрыт корыстолюбием; не желая терпеть мук исповедничества, он за большие деньги избавился от оков. Ему бы тут и почувствовать свое унижение, а он хвастливо объявил себя мучеником… Чтобы не говорить о многих, пусть сама пророчица расскажет нам об Александре, называвшем себя мучеником, с которым она угощается, которому многие кланяются в ноги. Нам незачем говорить о грабежах и прочих преступлениях, за которые он и понес наказание: записи об этом хранятся в государственном архиве»[9].
А еще один анонимный обличитель еретиков так передает дошедшие до него слухи об их кончине: «Они называли нас убийцами пророков, потому что мы не приняли их, не в меру болтливых пророков… Пусть же они ответят нам перед Богом: есть ли из последователей Монтана, начиная с него и тех женщин, хоть кто-то, кого иудеи преследовали или беззаконно убили? Никого. Кто из них был взят и распят за имя христианина? Опять же никто… Другой смертью, говорят, погибли Монтан и Максимилла. Оба они, гонимые духом безумия, повесились, но не вместе… Их дивный Феодот… будучи вне себя, вверился духу лжи, пообещавшему поднять его от земли и взять на небо; низвергнувшись, он погиб жалкой смертью»[10]. Автор антимонтанистского памфлета допускает, правда, что известная ему молва могла быть и несправедлива: «Мы не были очевидцами; будем считать, дорогой, что это одни предположения»[11]. Нам остается только вслед за анонимным автором повторить: «Может быть, так было, а может быть, и не так скончались Монтан, Феодот и упомянутая женщина»[12], держа при этом в памяти мудрую народную поговорку о том, что дыма без огня не бывает.
Отвергнутая Церковью, монтанистская секта просуществовала еще шесть столетий. Ее центром оставалась фригийская Пепуза, где пребывали еретические патриархи, так что ересь эту впоследствии по преимуществу называли «пепузианской». Впрочем, квалификация монтанизма как ереси небесспорна. В.В. Болотов писал, что это учение занимает «среднее положение между ересями, с одной стороны, и расколами в тесном смысле слова»[13], но тот же историк находит в монтанизме, равно как и в гностицизме, общую черту, отделяющую их от позднейших ересей: «Все другие ереси начинаются обыкновенно с положения: мы последуем божественным отцам, в нас именно сохранилось то самое учение, которое Церковь содержала издревле и от которого она отступила лишь в недавнее время… Напротив, и монтанисты, и гностики находили, что Церковь и теперь держится того же самого учения и практики, которых держалась и в век апостольский; но только они были убеждены, что у них есть источник откровения гораздо более высокий, чем тот, которым располагает Церковь… Она остановилась на той ступени своего исторического развития, которая для гностиков и монтанистов была ступенью пройденной»[14]. Но коли так, а приведенная здесь оценка проницательного ученого представляется адекватной, то, хотя на языке раннехристианской эпохи именно это и называлось ересью, гностицизм и монтанизм, если прибегнуть к современной терминологии, оказываются уже не ересями, а скорее опытами создания новых религий, усваивающих себе в дополнение к общим с христианской Церковью священным книгам и новые «откровения».
Типологически – но не содержательно – близкой аналогией монтанизму в таком случае может быть признан возникший пять веков спустя ислам, который, принимая ветхозаветных пророков и пророческое достоинство Иисуса Христа (Исы), опирается как на последний и высший источник богопознания на Коран, признаваемый мусульманами за ниспосланную свыше чрез Магомета пророческую книгу. Рассматриваемый в этом ракурсе монтанизм – это неудавшийся, в отличие от ислама, опыт создания новой религии. Столь же провальными оказались и эксперименты гностиков, разбившиеся о твердыню кафолической Церкви.
Появление гностицизма и монтанизма, опиравшихся как на действительно священные книги, так и на выдаваемые за откровенные писания сочинения собственного изготовления, а в случае с гностиками также на широко используемую апокрифическую христианскую литературу, подвергнутую в гностических школах тенденциозному редактированию и интерполированию, поставило перед Церковью задачу первостепенной важности – установить точный перечень Священных Писаний Нового Завета, иными словами – новозаветный канон, параллельно с выявлением их аутентичного текста, очищенного от интерполяций, включенных злонамеренно – ради его «усовершенствования» – или по ошибке – из добросовестного заблуждения.
Само словосочетание «Новый Завет» в значении собрания канонических книг входит в употребление в связи с появлением монтанизма. Тот самый анонимный полемист, который передает слухи о самоубийстве Монтана и Максимиллы как об одной из версий их смерти, пишет во вступлении к своей книге, адресованной некоему Авирикию Маркеллу: «Я до нынешнего дня все откладывал – не по бессилию изобличить ложь и свидетельствовать об истине, но опасливо остерегаясь, не показалось бы кому, что я вписал что-то новое в Евангелие Нового Завета и что-то там переставлял; желающий жить по Евангелию не смеет ведь ничего ни убавить, ни прибавить»[15].
Церковь с начала II века обладала четырьмя Евангелиями, составленными самовидцами Слова Матфеем и Иоанном и учениками апостолов Марком и Лукой. Поскольку, однако, Монтан в своей проповеди особенно часто ссылался на Евангелие от Иоанна как на основополагающий источник истины, крайние антимонтанистские полемисты поставили под вопрос саму принадлежность этого Евангелия «возлюбленному ученику» Христову, приписывая его составление, равно как и Откровение Иоанна Богослова, еретику Керинфу. Вместе с Евангелием от Иоанна они отвергали и содержащееся в нем учение о предвечном Божественном Логосе, поэтому сами эти полемисты, не известные по именам, получили со стороны своих противников ироническую кличку «алогов», характеризующую их неприятие учения о Логосе и одновременно уподобляющую их бессловесным, неразумным существам. Для кафолической Церкви II века авторитет четырех Евангелий оставался незыблемым. В полемике с гностиками отвергнуты были все иные апокрифические евангелия, более или менее зараженные гностическим влиянием. Уже в середине столетия ученик святого Иустина Философа сириец Татиан, сам, впрочем, впавший в гностические заблуждения, составил гармонизированное изложение евангельского повествования, использовав тексты четырех канонических Евангелий для этого труда, именно по этой причине названного «Диатессароном».
Но было бы неверным представлять процесс формирования новозаветного канона окончательно завершенным во II столетии. Богодухновенное и апостольское происхождение бесспорно признавалось тогда за четырьмя Евангелиями, Деяниями, корпусом посланий апостола Павла Церквям, 1-м посланием апостола Петра и 1-м посланием апостола Иоанна Богослова, но древними православными писателями ставилось под вопрос апостольское происхождение посланий Иакова и Иуды, 2-го послания Петра, а также 2-го и 3-го посланий Иоанна, пастырских посланий Павла, в особенности же его Послание евреям, и Откровение Иоанна Богослова. В то же время в число канонических книг включались в отдельных перечнях писания мужей апостольских, в особенности 1-е послание священномученика Климента коринфянам, иногда также не принадлежащее ему в действительности 2-е послание коринфянам, «Послание Варнавы», «Дидахи» и даже «Пастырь» Ерма. Между тем само разграничение богодухновенных канонических книг от писаний мужей апостольских и других сочинений древних христианских авторов имело дисциплинарное значение. Выдача гонителям священных книг, в отличие от остальных, рассматривалась как тяжкое церковное преступление, подвергающее виновного длительному или даже пожизненному отлучению от евхаристического общения. Одно из важных последствий установления канона заключалось в том, что уже само признание отвергнутых Церковью апокрифов в качестве богодухновенных сочинений проводило формально определенную границу между ересями и кафолическим Православием.
Распространение ересей, в особенности гностических, вовлекших в свои секты выходцев из интеллектуальной элиты, и принадлежность к кафолической Церкви превосходно образованных людей, хорошо ориентированных в эллинистической культуре, знавших философскую классику, имевших навык систематизирующего и рационального мышления, с особой остротой поставило вопрос о формировании христианской научно-богословской школы, которая бы ставила перед собой как исследовательские, в особенности экзегетические, так и катехизаторски-педагогические задачи. И Церковь дала на этот вызов свой позитивный ответ. Подобная школа впервые появилась в городе, который представлял собой культурную столицу Римской империи и не вполне совпадавшего с ней эллинистического мира и в котором присутствовала одна из самых многочисленных христианских общин, – в Александрии. Точная дата открытия Александрийского огласительного училища неизвестна, но первым из ее упоминаемых в источниках руководителей был Пантен.
Евсевий Кесарийский писал, что в царствование Коммода, когда епископом Александрийским был Юлиан, «там обучением верующих руководил человек, известный своей образованностью, по имени Пантен. По древнему обычаю, в Александрии имеется училище, где преподается Священное Писание… В то время, говорят, особенно блистал упомянутый муж, воспитанный в правилах стоической философии. Он, по рассказам, проявил такое горячее рвение к слову Божию, что явился смелым проповедником Христова Евангелия у язычников на Востоке и доходил даже до земли индийцев… Пантен многое улучшил в Александрийском училище; он руководил им до самой смерти, поясняя и письменно, и в живой беседе сокровища Божественных догматов»[16] . Родом Пантен был, по одним сведениям, из Сицилии, а по другим – из Афин. Александрийскую школу он возглавлял с 179 по 190 год. Многочисленные сочинения Пантена, известные из литературы по названиям, утрачены, сохранились лишь отрывки из них. Направление, которое он задал александрийской богословской школе, характеризуется, во-первых, открытым отношением к внешним философам, труды которых изучались в руководимом им училище, стремлением найти точки сближения между богооткровенными истинами Священного Писания и идеями философов разных направлений, а с другой – широким применением аллегорического метода в толковании библейских книг. Эти особенности стали родовыми чертами александрийской богословской школы.