Последний советский классик
Это разговор с Юрием Васильевичем, которому 94-й год, и частично с его чудесной женой Валентиной Никитичной.
Сергей Шаргунов: Юрий Васильевич, спасибо, что согласились поговорить.
Юрий Бондарев: Я даю интервью редко. После встречи спрашиваю себя: «Сказано ли было что-то существенное? Нужен и важен ли был разговор?»…
С.Ш.: Что вас радует в жизни?
Ю.Б.: Утро. Рассвет. Звездная ночь.
С.Ш.: Какая ваша любимая экранизация вашей прозы?
Ю.Б: Их несколько любимых — «Тишина», «Горячий снег», «Батальоны просят огня», «Берег». А еще люблю песню «Горячий снег» на слова моего друга фронтовика Михаила Львова.
С.Ш.: Какими были ваши родители?
Ю.Б.: Я часто их вспоминаю. Они делали всё, чтобы мы росли совестливыми. Мама — это любовь, сердечность, нежность… Отец, народный следователь. Он любил брать меня с собой в командировки. Он был настоящий мужчина, сильный, бесстрашный человек. Он учил меня стойкости. Когда в Москве случались разбойные кражи, он выскакивал первый на любой шум. После войны (в 1949 году) его по навету посадили на восемь лет, и из лагеря он вернулся с туберкулезом. Знакомая врач Вика, жена детского писателя Михаила Коршунова, его вылечила (он прожил после этого еще тридцать лет). Когда его хоронили, помню, что он преобразился в гробу, стал похож на пророка.
С.Ш.: Когда вам было семь, родители переехали в Москву. Знаю, много времени в детстве вы провели на реке…
Ю.Б.: … на реке Белой под Уфой. И потом я приезжал туда каждое лето к дяде Феде Гришаенко, брату матери. Мы с ним охотились, рыбачили, ночами говорили у костра.
В Москве в школе у меня была замечательная учительница русского языка Мария Сергеевна Кузовкина. Она говорила: «Юра, ведите дневник, записывайте!» Она читала вслух мое сочинение в классе, можно сказать, мой первый рассказ «Как я провел лето», про эту реку Белую. Как мы там с братом двоюродным строили шалаш и ловили рыбу. 11-го мая 1945 года он погиб в Австрии.
С.Ш.: Вы жили в Замоскворечье… Что самое яркое там запомнилось?
Ю.Б.: Это были неповторимые и беспримерные времена. Двор был — одна семья. Почти все ночью выносили кровати и спали под столетними липами. Старшие рассказывали о Гражданской войне… Я во дворе поставил турник, делал солнышко… У меня был второй разряд по гимнастике. Скажу без ложной скромности, что считался самым сильным и храбрым во дворе. Может быть, на меня повлиял Джек Лондон, я любил и до сих пор люблю его безоглядно отважных мужественных героев.
В Замоскворечье, где прошло мое детство, я полюбил голубей. И там, в Замоскворечье, были сплошные голубятни. У меня были все породы голубей!
В 41-м началась война, и я, еще школьник, отправился рыть окопы под Смоленском. А в октябре 42-го уже попал в Сталинград, где был командиром минометного расчета, получил ранение, контузию, обморожение… Потом Воронежский фронт, форсирование Днепра, освобождение Киева. Бои за Житомир, новое ранение, госпиталь… А дальше бои в Карпатах.
С.Ш.: Юрий Васильевич, у вас две медали «За отвагу». Вспоминаете тех, с кем вместе прошли войну? Какие они были?
Ю.Б.: Конечно. Постоянно вспоминаю. Мы воевали с мыслью, что за нами стояла Россия. Кроме их отваги и самопожертвования я хотел бы отдельно отметить их уровень культуры.
Это были артиллеристы, почти все деревенские ребята. Только три городских офицера во всей нашей батарее. Эти ребята со всей страны не учились в вузах, но тянулись к знаниям, и, подозреваю, были гораздо образованнее многих сегодняшних студентов. Тогда ведь всюду были кружки, дома пионеров, ребята читали и хорошо знали классику. И отличались человеческим достоинством, чуткостью, деликатностью.
Возможно, до конца я даже так и не смог передать невероятную теснейшую дружбу и взаимозависимость солдат на войне.
Самое страшное — первая бомбардировка. А так, я не встретил ни одного ненадежного сослуживца. Все на войне были влюблены в места, где они жили и поэтому верили, что не погибнут. Это было способнейшее поколение!
Мы проходили все круги ада, полные надежд, и чувствовали себя людьми, защищавшими свой дом, родных и любимых. Мы сами себе казались очень взрослыми людьми, которых уже ничем не удивишь. И при этом мои ровесники, вернувшиеся после войны и ничего не страшившиеся, боялись поцеловать девушку. Сейчас таких не встретишь.
Думаю, что выжил на войне чудом. Смерть все время была рядом. Однажды снаряд упал прямо передо мной, тогда пронеслось: «Господи, спаси и сохрани!». И он не взорвался.
С.Ш.: В вашей жизни было много чудесного?
Ю.Б: Чудеса? Вся жизнь чудесная. Сегодня посмотрел на дерево. Было зеленое, а стало все желтое, а потом будут голые ветки. Это и есть необыкновенность.
С.Ш.: Знаю, что вам довелось воевать с так называемыми «бандеровцами».
Ю.Б.: Это было перед Карпатами. Они обстреляли нашу артиллерийскую колонну, ну и мы ответили хорошенько. Помню, у Каменец-Подольского у реки подошли мутные хлопцы в черных куртках, а спустя полчаса началась по нам стрельба из кустов возле берега.
Кстати, в Карпатах я видел своими глазами, как маршал Москаленко, командующий армией, стоял на перевале почему-то с немецкой винтовкой и кричал: «Стой, славяне! Ни шагу назад!» Я тогда подумал: «Его ли это дело так останавливать?». Но мы уж, конечно, не драпали. И врезалось в сознание это грозное: «Славяне, ни шагу назад!»
С.Ш.: Вы и с Жуковым встречались.
Ю.Б.: С Жуковым я встречался несколько раз — и у него на даче, и на квартире у режиссера Юрия Озерова, когда работали над сценарием «Освобождения». О многом его расспрашивал, а он многое прояснил в нашей военной стратегии. Он не упрекнул нас в неточности.
С.Ш.: А писали на войне?
Ю.Б.: Нет, на войне не мог ничего записывать. Был привязан к пушке. Потом всё доставалось из памяти.
С.Ш.: Валентина Никитична, это правда, что вы познакомились с Юрием Васильевичем, когда он еще не был писателем?
Валентина Бондарева: Я училась с его сестрой в школе. И жили мы рядышком.
Моя Озерковская набережная и его Новокузнецкая улица. Встречались на перекрестке и много гуляли. И уже больше шестидесяти семи лет вместе.
Юрий Васильевич поступил в Литературный институт в 1946-м. Первый рассказ был опубликован в 1949-м — «Поздним вечером».
Ю.Б.: Когда я поступал в Литинститут, принес стихотворения и два рассказа по четыре страницы. Вернувшись с войны, я писал о войне.
Прихожу, сидит секретарь, довольно симпатичная молодая женщина. «Покажите, что вы пишете: стихи, прозу?» — «То и другое». Почитала: «Угу, так, так, угу… По отчеству Васильевич? Юрий Васильевич, стихи неудачные. Вон там мусорное ведро, стопочку порвите и выбросьте. А это рассказы?» Прочитала. «Можете идти. Вам позвонят». Позвонила через два дня: «Поздравляю. Я передала ваши рассказы Паустовскому, и тот сказал: принимать без экзаменов». Курс был почти весь из фронтовиков. Константин Георгиевич Паустовский меня заметил, умилился моим рассказами. Например, он очень оценил мой уже упомянутый рассказ «Поздним вечером» о том, как ребенок ждет мать. Он же первым хорошо отозвался о моем романе «Тишина». Он говорил: «Юра, работать! Забудьте про все увеселения этой изменчивой жизни. Работайте, ищете образ, метафору, слово». Он был деликатным и доброжелательным, лиричным, много говорил о словах, об их тонкости, точности, свежести. Много рассказывал о других писателях, изображая их интонацию, передавая их излюбленные словечки. Я у него бывал дома, мы подолгу говорили о литературе, жил он скромно.
С.Ш.: Вашу прозу называли «лейтенантской».
Ю.Б.: Мои герои со школьной скамьи ушли на передовую. Но это название «лейтенантская» придумали критики. Упомяну Виктора Некрасова. Кстати, он мне был особенно близок из военных писателей. Еще бы я назвал Константина Воробьева, и Василя Быкова, и Константина Симонова. Меня еще поначалу называли «жестоким реалистом». Я, действительно, реалист в своих книгах, я следую правде жизни. Но при этом каждая моя книга — познание тайны.
На самом деле, память для меня оказалась ответственностью. Все, что мною написано о войне, — это искупление долга перед теми, кто остался там… Я постарался осмыслить их судьбы.
С.Ш.: Писали от руки, печатали?
Ю.Б.: Всегда от руки. Рука — помощница.
В.Б.: Юрий Васильевич работал каждый день. В 51-м предлагали пойти в аспирантуру. Но решил посвятить себя столу — писательству.
Ю.Б.: Это то, что должны знать молодые авторы прозы: талант не проявляется сам. Только после тяжелой работы за столом.
Я много читаю, несмотря на возраст. Все время возвращаюсь к своим любимым писателям: Бунину, Паустовскому, Шолохову, Твардовскому. И, конечно, Толстому.
Мой литературный бог — мудрейший Лев Николаевич. Мне кажется, он сказал о жизни всё. Например, он сказал так: «Всё пройдёт, всё… Всё изменится и от костей наших не останется ничего. Но если в наших произведениях есть хоть крупица настоящего искусства, они будут жить вечно». Толстой говорил, что надо всю жизнь учиться, до конца. Я учился и до сих пор учусь у жизни. Вот что важно для писателя.
Выходит немало интересного, и всё же явно не хватает серьезных и ярких романов, способных вобрать широту бытия и выразить саму историю через драму человеческой личности.
С.Ш.: Но была и цензура, вам доставалось от официозной критики, так же, как потом от прогрессистской…
Ю.Б.: Да, доставалось. Но я вопреки модным стенаниям хочу сказать, что не держу обиду на цензоров, с которыми ночами пили кофе и спорили над той или иной фразой. Иногда я говорил: «Если вы знаете, как художественно достоверно переделать эту сцену, я хоть сейчас ее перепишу. Нет? Не знаете? Тогда оставлю!» Если где-то уступал, то по своей воле и незначительно, не в ущерб литературе и правде. Иногда что-то предлагали смягчить.
С.Ш.: Как надо воспитывать детей?
Ю.Б.: Пусть Валя скажет…
В.Б.: Юрий Васильевич очень добрый отец. Он всегда относился ко мне с большой заботой и уважением, а значит, подавал пример детям, как относиться ко мне, к старшим. Все вместе мы — дружная семья, без всяких преувеличений.
С.Ш.: С кем дружили из писателей?
Ю.Б.: Дружил с поэтом Сергеем Викуловым, тот был артиллерист и прошел тяжелые испытания. Настоящий патриот, главный редактор «Нашего современника». Чистый, и в чем-то наивный человек.
В хороших отношениях мы были с Юрой Трифоновым. И с многими-многими…
С.Ш. Вы родились в один день с Валентином Распутиным — 15 марта.
Ю.Б.: Старался относиться к нему чутко и помогать. Мы очень хорошо общались.
С.Ш.: Оглядываясь на жизнь, чем вы гордитесь?
Ю.Б.: Удалось не промолчать и защитить нашу природу от надругательства. Удалось добиться победы над теми, кто хотел осуществить поворот северных рек и проложить канал через калмыцкую степь, повернув Волгу, не просчитывая опасности для великой реки. Не молчал. И когда страна попала в беду, тоже не смог отмолчаться… Пускай и накрыли меня гневные вопли.
С.Ш.: Вы тогда, еще в июне 1988-го, с трибуны Всесоюзной партийной конференции сравнили перестроечное общество с самолетом, который подняли в воздух, не зная, есть ли в пункте назначения посадочная площадка. Он все еще летит?
Ю.Б.: Да, он еще находится в полете. Летит в неведомую даль. Я тогда же процитировал одного молодого механизатора из совхоза: «Есть ли сейчас разница между человеком и мухой? И муху и человека газетой прихлопнуть можно. Чуть что — сразу в антиперестройщики». Да, перестройка была использована как повод для дестабилизации, а потом и слома страны.
В деревне знают, как строить разумно: новый дом строят вокруг старого, а не просто ломают старый, а мы разгромили родной очаг, и ничего не построили.
Произошла трагедия убиения огромного государства. Его существование не было экспериментом. У него было будущее.
С.Ш.: Что вызывает надежду теперь в России?
Ю.Б.: Уныние — великий грех. Надежды остаются. Повторю за одним из героев своего романа «Непротивление»: «Не всегда будет темнота там, где она густеет…» Поэтому надеюсь, что благородные устремления вступят в решительное сражение с всевластной пошлостью.
Хотя бы потому что в русском человеке живут доброта, справедливость, героизм, открытость. И хорошо, когда это не глупая откровенность, а настоящая, подлинная сердечная отзывчивость. Но любимый мной и самый русский из наших писателей Иван Алексеевич Бунин подмечал и много печального, о чем не грех задуматься.
Сколько было всего дурного и мрачного: от розней князей и произвола помещиков до расстрела парламента… Вы написали о тех событиях роман «1993», а я, как вы знаете, роман «Бермудский треугольник».
С.Ш.: Что для вас те события?
Ю.Б.: Я говорил часто и повторю: тогда Россия стала другой. Что-то надломилось в народе.
С.Ш.: Что огорчает сегодня?
Ю.Б.: Слишком много лжи и боли. Слишком много нищих и потерянных. Для меня смысл жизни в известном кантовском: «Звездное небо над головой и нравственный закон внутри». Где нет нравственности, бессмысленны любые законы. Знаете, когда больше всего законов принималось? В смутные времена!
Расстраивает и непрестанное жонглирование жаргонизмами снизу доверху. А могло бы преобразить Россию слово: слово, в котором красота правды. Совесть должна сопротивляться.
С.Ш.: Что важно для писателя?
Ю.Б.: Писатель зависим от всей мировой культуры, но он не зависит ни от кого в отдельности. Так я дерзко сформулировал когда-то.
С.Ш.: Вы верующий?
Ю.Б.: Вера — это тайна. Я крещен, читаю Библию.
В.Б.: Мы отмечаем все церковные праздники.
Ю.Б.: Всегда отмечаем. Но вот был ли верующим Толстой? Я думаю, Толстой — глубоко верующий человек. Перечитал «Анну Каренину», «Казаки», «Детство» и «Юность» — и во всем глубина веры. Верой дышит поэзия, к которой обращаюсь каждый день. Только сегодня вспоминал почти молитвенные строки Тютчева: «Есть в осени первоначальной короткая, но дивная пора…» Я собираю афоризмы, народные сказки, и всё ведет к одному, к тому же, в сущности, к чему и искусство, которое желает открыть извечную тайну бытия и человека.
С.Ш.: Что важно в жизни?
Ю.Б.: Я слышал от прославленного полководца: «Я бы немедленно застрелился, если бы не было смысла в жизни». С детства я ощущал, что есть что-то высшее и непостижимое. Помню, в деревне дядя Федя выпроваживал меня из-за взрослого стола, и во дворе я смотрел на небо, на звезды. Оскар Уайльд после голода и тюрьмы дал такую формулу: «Все мы живем в сточной канаве, но некоторые из нас смотрят на звезды». Печально, когда вся жизнь тонет в будничной суете. Но это так естественно, если человек родился, стремится осознать, что такое жизнь. Твоя жизнь — это секунда в мироздании. И ты должен быть счастлив, что она тебе дана. Эта обжигающая секунда. Именно секунда — говорю с высоты прожитого.