В день Рожества Христова, 25 декабря 1812 г., последний наполеоновский солдат перешел реку Неман и покинул русские пределы. Таким образом, Рождество стало датой окончания войны 1812 года и храмовым праздником мемориального храма Христа Спасителя, посвященного «вечной памяти двенадцатого года». В истории той войны есть много таинственных и до конца не исследованных страниц. Среди них — пожар Москвы и судьба Московского Кремля в сентябре-октябре 1812 г.
В ближайшие же часы по вступлении «Великой армии» в Москву, 14 сентября вечером, возник пожар, в течение 14-16 и частично 17 сентября уничтоживший практически весь город. Отдельные очаги огня, возникшие в разных частях города, раздуваемые ветром, поднявшимся с большой силой, превратили город в огромный пылающий костер.
Огненные головешки залетали даже в Кремль, что вынудило Наполеона спешно перебраться в Петровский замок. Очевидец событий, польский офицер Генрих Брандт, на основе своих наблюдений сделал вывод: «Много, очень много писали и врали люди о пожаре Москвы, но я убежден, что они и сегодня знают о его причине не больше, чем тогда»[1]. Не имея достаточной доказательной базы, можно лишь говорить о версиях. Мы можем назвать четыре основные версии возникновения пожара:
1. Осознанный поджог города — русские.
2. Осознанный поджог города — французы.
3. Несчастное стечение обстоятельств — русские.
4. Несчастное стечение обстоятельств — французы.
Ни одной из этих версий нельзя отдать безусловное предпочтение, поэтому мы можем говорить только о большей, или меньшей достоверности той или иной версии.
В первую очередь рассмотрим версию, по которой причиной пожара является злая воля французов, или, как считают некоторые, что пожар Москвы является признаком дикости и варварства захватчиков. У каждого поступка имеются скрытые мотивы поведения.
Армии-победительнице не было никакого смысла, вступив в город, уничтожать его
«Великой армии» после тяжелого, продолжительного похода было необходимо иметь в Москве хорошие квартиры, чтобы отдохнуть и привести себя в порядок. Когда армия вступала в город, не было известно, сколько времени она там пробудет. Поэтому армии-победительнице не было никакого смысла, вступив в город, уничтожать его, а, следовательно, и необходимые ей зимние квартиры, в пламени пожара. От уничтожения Москвы армия только теряла и ничего не приобретала. Более того, по законам войны город, занятый без боя, не должен подвергаться грабежу и насилию. Наполеон не мог идти на сознательное, бессмысленное, бесполезное, более того, вредное для самого себя нарушение существующих законов войны. Эту версию можно считать совершенно неубедительной, более того — неприемлемой.
Рассмотрим другую версию, а именно, что пожар вызвали непроизвольные действия русских, оставшихся в Москве. Эту версию совсем отвергнуть нельзя, но она тоже кажется маловероятной, поскольку оставшиеся в городе москвичи находились в привычной для себя обстановке.
Рассмотрим третью версию. Пожар, уничтоживший практически весь город, многие историки и очевидцы приписывают заранее спланированному и организованному действию московских властей или злому умыслу некоторых жителей, решивших стать поджигателями. В пользу этой версии свидетельствуют и смертные приговоры, вынесенные действительным или мнимым поджигателям оккупационными властями, а также многочисленные свидетельства очевидцев.
Однако можно высказать ряд сомнений, связанных с этой версией. Стать поджигателем, то есть рисковать своей жизнью, есть признак или большого мужества, или крайнего неразумия. Приведем свидетельство генерала Сегюра: «Все заметили мужчин с отвратительными лицами, покрытых лохмотьями, и разъяренных женщин, которые бродили вокруг горевших домов, дополняя собой страшную адскую картину. Эти негодяи, опьяненные водкой и удачей своих страшных преступлений, даже не скрывались. Они пробегали по улицам, объятым огнем, их заставали с факелами в руках, старающимися распространить пожар. Приходилось саблей рубить им руки, чтобы заставить их выпустить факелы. Мы говорили друг другу, что эти разбойники нарочно были выпущены русскими, чтобы сжечь Москву, и, конечно, такое крайнее решение могло быть принято только из патриотизма и приведено в исполнение исключительно при помощи преступления»[2].
Трудно представить, что при подобных способах разведения огня можно было остаться незамеченным в течение сколько-нибудь продолжительного времени в городе, наводненном вражескими войсками. Трудно себе представить также психологию человека, который обрекает себя на верную смерть только лишь для того, чтобы лишить крова над головой не только своих врагов, но также и своих соотечественников, соседей, друзей, да и самих себя.
Кажется странным, что «эти негодяи, опьяненные водкой и удачей своих страшных преступлений, даже не скрывались», поджигая дома на глазах у вооруженных солдат, которые находились так близко, что рубили им руки. «Мужчинам с отвратительными лицами» и «разъяренным женщинам» Сегюр, который так рисует наших соотечественников, заранее отказывает в симпатии своих читателей, а также в здравом смысле и чувстве самосохранения. Ведь для того, чтобы незаметно зажечь пустой дом или сарай, достаточно зайти внутрь помещения, там развести огонь и уйти, а пожар будет обнаружен через некоторое время, когда языки пламени вырвутся наружу.
Снова обратимся к воспоминаниям Сегюра. Маршал Мортье и его подчиненные, «побежденные пожаром, с которым они боролись неустанно в течение тридцати шести часов, тоже явились, изнемогая от усталости и отчаяния. Они молчали, и мы обвиняли себя. Большинство было убеждено, что первоначальной причиной этого бедствия явилось пьянство и неповиновение солдат, а теперь буря заканчивала начатое. Мы глядели друг на друга с отвращением и с ужасом думали о том крике всеобщего возмущения, который поднимется в Европе. Мы заговаривали друг с другом, потупив глаза, подавленные этой страшной катастрофой, которая оскверняла нашу славу, отнимала у нас плоды нашей победы и угрожала нашему существованию в настоящем и будущем! Мы были теперь не больше чем армией преступников, и небо и весь цивилизованный мир должны были осудить нас!»[3]
Далее Сегюр продолжает: «Из этой мрачной бездны мыслей и взрывов ненависти против поджигателей мы могли выбраться, только жадно отыскивая все, что указывало на русских, как на единственных виновников этого страшного несчастья. В самом деле, офицеры, прибывавшие из разных мест, давали одинаковые показания. В первую же ночь, с 14 на 15 сентября, огненный шар опустился на дворец князя Трубецкого и сжег его. Это был сигнал. Тотчас же после этого загорелась биржа. Были замечены русские полицейские солдаты, которые разводили огонь посредством пик, вымазанных смолой. В других местах коварно положенные гранаты разрывались на печах некоторых домов и ранили солдат, толпившихся возле печки. Тогда, удалившись в уцелевшие кварталы города, солдаты искали там убежища, но в домах, запертых и необитаемых, они услышали слабый звук взрыва, сопровождаемый легким дымком. Но дым этот быстро становился гуще и чернее, потом принимал красноватый оттенок, наконец делался огненным, и вслед за тем пламя охватывало все здание. Тотчас же был отдан приказ судить и расстреливать тут же на месте всех поджигателей»[4].
Тот, кто хочет найти доказательства, обязательно найдет их, если очень хочет, ведь Сегюр говорит, что французам было необходимо найти доказательства, иначе «небо и весь цивилизованный мир должны были осудить нас!». По законам войны, город, оказавший сопротивление, отдается на поток и разграбление, но город, оставленный без боя, должен остаться в неприкосновенности. Поэтому французы и «были теперь не больше чем армией преступников», но не желали, чтобы к ним так относились.
Именно для того, чтобы не казаться в глазах современников варваром и преступником законов, Наполеону была выгодна версия о поджоге Москвы самими русскими. Сегюр с детской наивностью проговаривается, говоря, что в поисках аргументов для самооправдания они жадно отыскивали «все, что указывало на русских, как на единственных виновников этого страшного несчастья». Даже если и действительно кто-то из жителей Москвы, по каким бы то ни было причинам, решил устроить пожар, то он бы действовал скрытно. Не надо путать побежденных с победителями, которые могут в захваченном городе зажигать дома факелами на глазах у всех, не опасаясь за свою безопасность. Сегюр рисует русских как вызывающих отвращение тупых, озлобленных варваров, которые действуют «из патриотизма». Но он даже не пытается объяснить, откуда у этих «варваров» взялся неведомый в просвещенной Европе «огненный шар», который якобы «опустился на дворец князя Трубецкого и сжег его»? Или как «эти негодяи, опьяненные водкой», им управляли: казалось бы, согласно законам физики, «огненный шар» должен стремиться вверх, а не опускаться вниз. Видимо, подобного необыкновенного шара и не было. «В день нашего вступления мы не видели никаких ракет, ни сигналов, о которых вспоминают многие писатели. Днем и ночью я находился или в расположении войск, или поблизости и не видел ничего подобного, а равным образом никто мне об этом не докладывал»[5].
Генерал-губернатора Москвы Растопчина упрекают в том, что он приказал вывезти из города пожарные трубы. Но сами по себе трубы ничего не значат, они нужны, чтобы подавать воду в нужное место, вода же качается помпами, которые устанавливаются на конные тележки. Пожарные лестницы, трубы, помпы, конные тележки, все это — казенное имущество. Спрашивается, губернатор должен был оставить врагу вверенное ему казенное имущество? А перед этим поинтересоваться, есть у врага специалисты, умеющие им пользоваться и если нет, то и пожарные команды тоже оставить?
Однако, несмотря на явно противоречивые и неправдоподобные свидетельства, отвергнуть эту версию мы не можем, но нам она кажется маловероятной. Теперь рассмотрим последнюю версию. Наполеоновская армия вступила в город, оставленный жителями, в сентябре, то есть в самое сухое время года. Город был по преимуществу деревянным и, что очень важно, в подавляющем количестве домов для отопления и готовки использовались русские печи, которыми европейские солдаты, не привыкшие к такому виду печей, не умели пользоваться. Русская печь — не камин, в нее нельзя накладывать дрова близко к устью, потому что горящие угли могут выпасть на деревянный пол, и легко может вспыхнуть пожар. Нельзя их также полностью забивать дровами. В таком случае печь может раскалиться настолько, что лопнет с громким треском и развалится, и возникнет пожар. Конечно, при желании можно было считать, что «коварно положенные гранаты разрывались на печах некоторых домов и ранили солдат», но это всего лишь домысел: что это за гранаты, какой механизм приводил их в действие, нашлась ли хотя бы одна такая граната?
Причина пожара не в гранатах, а в ином. «Слишком сильно натопленная печь не выдержала. Несмотря на все усилия слуг и наши, нам не удалось одолеть пламени, от которого, наконец, разрушилась печь. Моментально загорелись деревянные стены и соломенные и тесовые крыши … Мы только постарались уйти подальше от тех кварталов, где уже вспыхнуло несколько пожаров, вероятно, тоже по неосторожности»[6]. Это описание возникновения пожара, оставленное офицером наполеоновской армии Гриуа, относится, правда, не к Москве, а к Духовщине, но, очевидно, является достаточно типичной картиной.
Дело совсем не в злом умысле с чьей-нибудь стороны, а в том, что русская печь требует определенной сноровки и квалификации, которых наводнившие покинутый жителями город солдаты просто не могли иметь. Некому было объяснять, как правильно топить русскую печь, а если бы и было, вряд ли бы стали слушать чьих-либо советов солдаты, опьяневшие от сознания своей победы и от вина, которое они в изобилии нашли в погребах домов простых жителей, не говоря уже о дворцах, магазинах и складах и т.п.
Конечно, пожары возникали и по другим причинам. «В двух шагах от дома, в который набились мы с маршалом Даву, была огромная рига с четырьмя большими дверями, в ней приютились человек 500 офицеров, вооруженных солдат, отсталых и беглецов, следовавших за армией. Собравшись группами, они на гумне этой риги разложили 30 или 40 костров и теперь спали крепким сном, согревшись в воздухе более теплом, чем на биваках. Но дым и искры костров разогрели кровлю риги, сложенную из дерева и соломы. Она вдруг занялась с глухим гулом, и горящие головни стали падать на соломенные подстилки спящих. Лежавшие ближе к дверям успели выскочить в загоревшемся платье и стали звать на помощь. Через несколько секунд мы были у дверей; но какое зрелище представилось нам тут! Языки пламени в 4-5 метров высоты с силой вырывались из дверей, оставляя проход метра в два высоты под огненным сводом, раздуваемым ветром … Люди, которых было в риге от 500 до 600, несколько раз пытались приподняться с земли, но скоро окончательно опустились, и кровля, обрушившись на страшное горнило, закончила самое ужасное жертвоприношение. Железо на ружьях раскалилось, они стреляли, и эти 400 или 500 выстрелов, последовавших один за другим, послужили единственным погребальным салютом стольким воинам», — вспоминал впоследствии генерал Лежен[7].
Пожары сопровождали весь путь «Великой армии»
Этот трагический случай тоже произошел не в Москве, но мы его приводим как типичную картину. Пожары сопровождали весь путь «Великой армии», горели города и селения, через которые она проходила, но в этих пожарах никто не обвиняет русских. «Многое говорилось о причине пожара. Виновником его делали в этих разговорах или Растопчина, или французов, или попросту — стечение каких-то мелких обстоятельств. И, кажется, последнее предположение будет самым справедливым»[8]. С этим выводом Брандта мы не можем не согласиться. Нельзя забывать, что опустошительные пожары неоднократно возникали в Москве, например, Большой пожар 1547 года, который, так же как и 1812 году, практически полностью уничтожил весь город. Пожар — следствие неосторожного обращения с огнем в деревянном городе. «Возник ли первый пожар случайно, или он явился результатом поджога — это никогда не будет выяснено. В большинстве участков города улицы были узкие, и, кроме протекающей через город Москвы-реки и двух мелких речек, не было больше воды. Дома, за незначительным исключением, все были деревянные, и даже дворцы, великолепные снаружи, ни в чем не отличались от остальных строений и чаще всего были лишь снаружи покрыты штукатуркой. Вот почему огонь не встречал в них преграды»[9]. Кроме того, в городе было изобилие всяческих горючих материалов: дрова, сено, солома, соломенные крыши, которые могли воспламениться от самой незначительной причины.
Не имея оснований полностью отвергать другие версии, мы считаем, что именно эта версия в наибольшей мере соответствует действительности.
Эту версию считал основной и Лев Толстой. В 3-м томе романа «Война и мир» он писал: «Французы приписывали пожар Москвы au patriotisme féroce de Rastopchine [дикому патриотизму Растопчина]; русские — изуверству французов. В сущности же, причин пожара Москвы в том смысле, чтобы отнести пожар этот на ответственность одного или несколько лиц, таких причин не было и не могло быть. Москва сгорела вследствие того, что она была поставлена в такие условия, при которых всякий деревянный город должен сгореть, независимо от того, имеются ли или не имеются в городе сто тридцать плохих пожарных труб. Москва должна была сгореть вследствие того, что из нее выехали жители, и так же неизбежно, как должна загореться куча стружек, на которую в продолжение нескольких дней будут сыпаться искры огня. Деревянный город, в котором при жителях-владельцах домов и при полиции бывают летом почти каждый день пожары, не может не сгореть, когда в нем нет жителей, а живут войска, курящие трубки, раскладывающие костры на Сенатской площади из сенатских стульев и варящие себе есть два раза в день. Стоит в мирное время войскам расположиться на квартирах по деревням в известной местности, и количество пожаров в этой местности тотчас увеличивается. В какой же степени должна увеличиться вероятность пожаров в пустом деревянном городе, в котором расположится чужое войско? Le patriotisme féroce de Rastopchine и изуверство французов тут ни в чем не виноваты. Москва загорелась от трубок, от кухонь, от костров, от неряшливости неприятельских солдат, жителей — не хозяев домов. Ежели и были поджоги (что весьма сомнительно, потому что поджигать никому не было никакой причины, а, во всяком случае, хлопотливо и опасно), то поджоги нельзя принять за причину, так как без поджогов было бы то же самое.
Как ни лестно было французам обвинять зверство Растопчина и русским обвинять злодея Бонапарта или потом влагать героический факел в руки своего народа, нельзя не видеть, что такой непосредственной причины пожара не могло быть, потому что Москва должна была сгореть, как должна сгореть каждая деревня, фабрика, всякий дом, из которого выйдут хозяева и в который пустят хозяйничать и варить себе кашу чужих людей. Москва сожжена жителями, это правда; но не теми жителями, которые оставались в ней, а теми, которые выехали из нее. Москва, занятая неприятелем, не осталась цела, как Берлин, Вена и другие города, только вследствие того, что жители ее не подносили хлеба-соли и ключей французам, а выехали из нее».
Соглашаясь в главном с Львом Николаевичем Толстым, выразим предположение, что пожар возник бы и при условии, что жители остались в Москве. Ведь сам Толстой говорит о том, что «Стоит в мирное время войскам расположиться на квартирах по деревням в известной местности, и количество пожаров в этой местности тотчас увеличивается», имея в виду не оккупационные войска, а собственную армию мирного времени. Дело не в том, что жители Берлина, Вены и других городов не выехали из них, а в том, что, в отличие от европейских городов, Москва была преимущественно деревянной.
Справедливости ради, назовем главную, на наш взгляд, причину пожара: исторически сложившееся неудовлетворительное противопожарное состояние Москвы, состоявшей преимущественно из тесно стоящих деревянных домов. Как говорил один из персонажей комедии А.С. Грибоедова «Горе от ума»: «По моему сужденью, пожар способствовал ей много к украшенью» — после войны город отстроили, сгоревшие дома заменили новыми, и доля каменных домов возросла. Возникает вопрос, почему государство, разоренное войной, развернуло в городе каменное строительство, а в предыдущие годы это не было сделано? Со временем доля деревянных домов в Москве сократилась настолько, что в период Великой Отечественной войны германские бомбардировщики не смогли зажечь Москву, хотя сбрасывали на город зажигательные бомбы. В современной Москве вызвать пожар, способный уничтожить весь город, практически невозможно.
Но вернемся к событиям 1812 года. Если пожар Москвы представляется нам следствием стечения случайных обстоятельств, а не проявлением чьей-то злой воли, то о взрыве Кремля этого сказать нельзя, он был взорван по приказу императора французов.
В первых числах октября (по старому стилю — авт.) некий польский солдат, в беседе с С.А. Масловым, оставившим об этом воспоминания, сказал, «что завтра им назначен поход, и чтобы все русские после их выхода не оставались в Москве ни минуты: Кремль и все взлетит на воздух, что он изъяснял собственным междометием: «Фуу!» При этих словах сердце у всех замерло, хотя слух о том, что в Кремле делаются подкопы и что Москва будет совершенно истреблена, уже давно носился в народе»[10].
Когда армия Наполеона покинула Москву, генерал Винценгероде «получил несомненное известие, что оставленный им (Наполеоном — авт.) в Кремле гарнизон также готовился очистить его, и закладывал мины под древней его стеной с целью оставить лишний след опустошения и святотатства»[11].
Винценгероде, немецкий генерал, состоявший на русской службе, пытаясь предотвратить взрыв Кремля, вошел в Москву и попал в плен к еще остававшимся там французам. По свидетельству князя А.А. Шаховского, «любовь и благодарность к нашему государю и отечеству почти равнялась в нем с ненавистью к Наполеону и французам, разорившим его родину и лишившим его самого родовых прав и достояния. Непримиримый враг революции и ее приверженцев, он, как я слышал от Л.А. Нарышкина, сказал в глаза Бонапарте: «Я служил всегда тем государям, которые объявлялись вашими врагами, и искал везде французских пуль»[12].
Князь А.А. Шаховской был одним из первых русских офицеров, вошедших в Кремль. «Огромная пристройка к Ивану Великому, оторванная взрывом, обрушилась подле него и на его подножия, а он стоял так же величественно, как только что воздвигнутый Борисом Годуновым, для прокормления работников в голодное время, будто насмехаясь над бесплодной яростью варварства XIX века. Мне показывали в комнатах, где лежали раненые французы, трупы умерших между ними, приставленные к печкам и нарумяненные кирпичом, — вот до чего дошло циническое кощунство, порожденное богоотступной революцией. Аббат, оставшийся при католической церкви, уверял, что он мог причастить нескольких умирающих итальянцев, а французы с ругательством отгоняли его от смертного одра»[13].
Генерал Бенкендорф пишет, что, вступив в Успенский собор, он «был охвачен ужасом, найдя теперь поставленным вверх дном безбожием разнузданной солдатчины этот почитаемый храм, который пощадило даже пламя, и убедился, что состояние, в котором он находился, необходимо было скрыть от взоров народа. Мощи святых были изуродованы, их гробницы наполнены нечистотами; украшения с гробниц сорваны.
Образа, украшавшие церковь, были перепачканы и расколоты. ... Весь остальной Кремль сделался добычей пламени или был потрясен взрывом мин. Арсенал, церковь Ивана Великого, башни и стены образовали груды камней»[14].
Сохранилось свидетельство очевидца, которому удалось проникнуть в Кремль сразу после ухода наполеоновской армии: «...он (Иван Великий) не потерпел повреждения, но находившаяся подле него часть колокольни была взорвана... Разрушенная часть колокольни представлялась в виде огромной кучи раздробленных камней, на ней лежали три большие колокола (от тысячи до трех тысяч пудов), как легкие деревянные сосуды, перевернутые кверху дном силою взрыва».
Современники писали об уцелевших больших колоколах: «При сем страшном взрыве три из больших колоколов: Реут, Лебедь и Воскресный (Семисотной) остались невредимыми, и только у первого из них отбиты уши... Самый же большой колокол, называемый Успенским, весом в 3555 пуд, совершенно разбился».
Сделаем небольшое отступление. «Большой колокол Успенский — Московский благовестник побед, торжеств и празднеств — от падения своего при взрыве колокольни расшибся и лежал на земле без языка; его должно было перелить. После многих исканий мастера, который бы взялся за сие важное дело, наконец Преосвященный (архиепископ Августин (Виноградский) — авт.) вверил это содержателю колокольного литейного завода на Балкане, купцу Михаилу Богданову, у которого еще жил мастер, 90-летний старец Яков Завьялов, бывший работником у Алдермана Слизова при отлитии Успенского благовестника в предпоследний год царствования императрицы Елизаветы Петровны. 8 марта 1817 года Августин сам освятил и сделал закладку нового колокола в четыре тысячи пудов; когда же при отливке его наступила решительная минута для спуска из литейной печи растопленной меди в форму, поставленную в той же яме, где отлит прежний колокол, Преосвященный уединился в особенную комнату помолиться об успешном совершении сего дела, от коего зависело все благосостояние заводчика. Бог внял его молитве. Уже незадолго до своей кончины Августин, слушая с Троицкого подворья звон сего колокола на колокольном заводе, благодарил Бога, что Он помог ему устроить сей памятник для Москвы; им же сделана и надпись, изображенная на оном для того, чтобы передать потомству воспоминание о времени отлития сего огромного в России колокола, который в простом народе и доныне слывет Августином».
Бывший городской голова Ростова Великого М.И. Маракуев приехал в Москву 24 (ст. стиль — авт.) декабря 1812 г. За эти несколько месяцев мало что изменилось. «В Кремль и тогда еще не пускали, Спасские ворота были перерыты неприятелем в арке, срубом деревянным и землею, в него насыпанною, так и остались; Никольские повреждены были от взрыва арсенала, и удивительное дело: крепкая башня над воротами не могла устоять от силы удара, и сняло ее как по черте по самую икону Св. Николая, у которой между тем самое стекло осталось цело, — истинное чудо, которое угодно было Богу показать во славу великого Своего угодника.
Взорванный Арсенал представлял картину совершенного ужаса; на великое около него пространство кирпичи и камни покрывают улицы, особенно Моховую и Неглинную.
Между грудами камней торчат огромные бревна концами вверх; все это более чем на полвершка было покрыто седой пылью.
Боровицкая башня взорвана до самой подошвы, так что и следа ее не осталось; Кремлевская стена от Москвы-реки также взорвана в двух местах, и от чрезмерной силы взрыва каменная мостовая и набережная дрогнули, часть плит и решетка скинуты в реку. Кремлевский дворец и Грановитая палата стояли обгорелые и представляли болезненную для сердца картину; а Иван Великий стоял как сирота, лишенный подпор своих. В каком виде тогда остались и были кремлевские соборы, я не видал; но рассказывают ужасы ужасов, от которых сердце обливается кровью»[15].
Очевидец событий писал в феврале 1813 г.: «Колокольня Ивана Великого, или, лучше сказать, пристройка к высокой башне, на коей висели самые большие колокола и под коею находилась насупротив Грановитой палаты гауптвахта, вся взорвана на воздух и представляет печальный остаток разрушения. Башня хотя и устояла, но повреждена, почему ее надо сломать. Арсенал до самых Никольских ворот и до половины собственно своих с угловой башней, что к Тверской, и с частью Никольской башни, также подорван, причем вся железная крыша арсенала до самых Троицких ворот сорвана; а пушки, стоявшие вокруг оного, и в том числе самая большая у самых ворот его, по причине тяжести остались на местах. От Никольских ворот и до Арсенальных все завалено взрывом.
В отличие от Бонапарта, Александр I не допустил в Париже ни святотатства, ни бесчинства и насилия
Кремлевская стена, от Москворецкого моста вдоль по набережной, взорвана в трех местах, отчего и железная решетка набережной сбита в реку; угловая же башня к Каменному мосту, так называемая Водовозная, взорвана совершенно и большей частью обрушилась в реку. Прочие кремлевские башни и стены целы. Всего удивительнее, что при взрыве колокольни Ивана Великого все соборы, которые довольно близко стоят, нимало не повредились, выключая окна, из коих от сильного потрясения, даже и за Кузнецким мостом не осталось ни одного целого. Грановитая палата и дворец, где жил Бонапарт, сожжены; Архиерейский же дом и прочее все цело. Университет, его пансион, прекрасный Пашкова дом с фонтанами, Апраксина и прочие знатнейшие дома, театр, дом Благородного собрания, Английский клуб и прочее все сожжены»[16].
Грановитая палата обгорела настолько, что древние фрески не сохранились, и она была расписана заново в XIX веке.
Также как и Москва, Париж в 1814 году был сдан на милость победителя. Но, в отличие от Наполеона Бонапарта, император Александр I не допустил ни пожаров, ни взрывов, ни святотатства, ни бесчинства и насилия.